Ей приходится привыкать к тому, что обращаются к ней теперь – «товарищ». Сначала с неприязнью, потом с любопытством она вглядывается в своих сослуживцев. Одни вызывают ее брезгливую иронию, другие – сочувствие. Среди последних юная девушка с землисто-серым лицом, не снимающая траура по своему жениху, расстрелянному большевиками, и молодой парень – волжанин, богатырь, робкий и вечно голодный. Но Марина – самая неблагополучная из всех. В обед, когда другие идут в столовую поглощать котлеты из конины, она остается в своей зале – пьет чай из какой-то коры с сахарином: конина ей не по карману. Она и одета хуже всех: ходит в мужской фуфайке мышиного цвета и в башмаках, подвязанных веревками.
Осенью 1918 года она записала сама о себе в своей тетрадке: «Я абсолютно declassee [7] . По внешнему виду – кто я? 6 ч. утра. Зеленое, в три пелерины, пальто, стянутое широченным нелакированным ремнем (городских училищ). Темно-зеленая, самодельная, вроде клобука, шапочка, короткие волосы.
Из-под плаща – ноги в серых безобразных рыночных чулках и грубых, часто нечищеных (не успела!) башмаках. На лице – веселье.
Я не дворянка (ни гонора, ни горечи), и не благоразумная хозяйка (слишком веселюсь), и не простонародье… и не богема (страдаю от нечищеных башмаков, грубости их радуюсь, – будут носиться!).
Я действительно, абсолютно, до мозга костей – вне сословия, профессии, ранга. – За царем – цари, за нищим – нищие, за мной – пустота».
Ей приходится самой тащить на саночках домой два пуда мерзлой полугнилой картошки, которую выдали в Наркомате сотрудникам; нет никого, кто помог бы ей в этих тяготах. Но еще и потому ей не предлагают помочь, что на людях она всегда смеется: так проявляет себя цветаевская гордыня. Гордыня особая: она крепко держится на основаниях, которые многим показались бы совсем странными. «Самое главное, – записала сама для себя Цветаева в дневнике, – с первой секунды Революции понять: всё пропало! Тогда – всё легко».
Сахарин, и «товарищ», и очереди, которые приходится теперь чуть не ежедневно выстаивать, – все это в ее глазах не сама жизнь, только ее оболочка. Подлинная жизнь скрыта от посторонних глаз. Но она-то и помогает пересиливать внешние беды.
Справа и слева окруженная газетными вырезками, Марина неотступно поглощена своим делом. Она обдумывает очередную сцену пьесы, в ее ушах звучат строки, строфы, рифмы. Заветная тетрадка всегда при ней, заполненная множеством вариантов, и именно тут бьется пульс ее жизни – той, которую она переживает по-настоящему, всерьез!
Это ее защита от кошмаров внешней жизни, она сама об этом писала:
В зале «дома Ростовых», где она сидит, ничего не осталось от прежнего убранства, кроме розовых стен. Подняв голову от стола, еще можно увидеть сквозь стекла окон белую колоннаду флигелей особняка. А что же там – в ее тетради?
«Очаровательный розовый будуар XVIII века. На туалете, у овального зеркала с амурами и голубками, – шкатулки, флаконы, пудреницы, баночки румян. На полу, прислоненная к розовой кушетке, гитара с розовыми лентами. Розы на потолке, розы на ковре, розы – гроздьями – в вазах, розы – гирляндами – на стенах, розы – везде, розы – повсюду. Сплошная роза. – На столике два бокала шампанского, в одном – недопитом – роза.
Вечер. Горят свечи. Маркиза д’Эспарбэс и герцог Лозэн играют в шахматы…»
Это «Фортуна» – уже вторая пьеса, написанная Мариной на казенной службе. Действие разворачивается во Франции конца XVIII века, герои исторически реальны, как и антураж, их окружающий. Вымышлены только акценты, но во все времена автор имел на это право. С наслаждением отодвинув газеты, Марина погружалась в тот мир, в котором наконец можно было дышать. Она населяла его интересными ей персонажами, помещала в необычные обстоятельства – и жила в нем. Этот мир был ей стократ интереснее всего, о чем рядом горячо толковали сослуживцы.
Шесть пьес написаны Цветаевой в 1918–1919 годах – одна за другой! Точнее, шесть она завершила, а задуманы и начаты были и еще несколько.
И ни в одной – ни слова о современности. Во всех действие отнесено к давним временам и дальним странам. Любимейший цветаевский герой – пленительно изысканный XVIII век, с его будуарами и камзолами, шпагами и королевами. Царит и побеждает тут пафос благородства и бескорыстия; герои с наслаждением ведут словесные дуэли, клянутся в любви, превозносят любовь, проклинают любовь…
Пряталась ли она тем самым от времени? О нет, скорее воевала с ним – на свой лад! В чистой ненависти жить нельзя – и неплодотворно, и саморазрушительно. Но ей, к счастью, дан был дар художника, и он вытаскивал ее из самых тяжких ситуаций.
В пьесах, написанных в «красной Москве», ни слова о реалиях внешнего мира – и все же мощный заряд бунта пронизывает чуть ли не каждую реплику и поворот сюжета. Потому что рождались они посреди примитива лозунгов, посреди агрессивного невежества, даже не подозревавшего о ценностях самой жизни – как и о подлинной свободе! На первый взгляд, все эти пьесы – о любви. Но в революционной России и тема любви зазвучала чуть ли не бунтарским синонимом самой жизни, загнанной в подполье! Декорации XVIII века наилучшим образом обрамляли картину того времени, когда торжествовала жизнь, еще не обкорнанная декретами и запретами. Жизнь во всей ее полноте, Жизнь (Марина пишет с некоторых пор это слово с большой буквы), включающая то, без чего человек не может быть счастлив: Любовь, Подвиг, Благородство.
Это ее способ выживания и противостояния.
И так спасается не одна Марина. Ее старший друг Бальмонт в это же время увлеченно занят мексиканской культурой, переводом Кальдерона, старым испанским театром вообще, читает Послания апостолов и драмы Стриндберга, занимается древнеегипетским языком…
Она продолжает писать и стихи – шутливые, горькие – самой разной тональности, в том числе и открыто гражданственные. Сборник «Лебединый стан» разрастается. Многие стихи из него в начале двадцатых годов будут любовно перепечатывать эмигрантские русские газеты и журналы во Франции и в Югославии, в Турции и в Польше – всюду, где оказались в ту пору уцелевшие остатки Белой армии. Вот одно из стихотворений:
Виктория Швейцер справедливо отметила эту уникальную цветаевскую особенность (речь шла как раз о революционных годах): «Кажется, она живет несколько жизней: собственную московскую, ту, на Дону, за которой следит то с надеждой, то с отчаянием, и эту “шальную”, где живые студийцы смешались с романтикой и героикой XVIII века. Вобрав в себя все это, поэт пишет в стихах и прозе, – и каждый раз это другая Цветаева».
Только последнюю фразу слегка поправим. То-то и феноменально, что каждый раз это была та же Цветаева, с теми же страстями и пристрастиями…
Мир ее души вмещал великое множество граней…
А с «живыми студийцами» – актерами Второй и Третьей студий Художественного театра – Марину свел тот же Павел Антокольский. Он с энтузиазмом водил ее на репетиции и спектакли, а так как студии находились неподалеку от Борисоглебского переулка, то вскоре цветаевская квартира стала своим домом для многих студийцев.