Гнедин возглавлял отдел печати Наркоминдела. Он был арестован почти в то же время, что и Эфрон (в мае 1939-го), также прошел через Лефортово – и через еще более страшную Сухановскую тюрьму, а приговоры тому и другому были вынесены с промежутком всего в сутки.

У Гнедина выбивали лживые показания против Литвинова; Эфрона заставляли принять версию шпионажа и связей с троцкистскими террористами для большой группы репатриантов. Можно уверенно утверждать, что, если бы Эфрон уступил, это сказалось бы самым скверным образом на судьбах множества вернувшихся из эмиграции: «преступные цели» их приезда в СССР уже не нуждались бы ни в каком обосновании.

Гнедин, однако, выжил и написал мемуары. Перечитывая их, с особенной силой понимаешь искаженность сведений, зафиксированных в протоколах допросов. Тут протоколы существенно дополнены жуткими подробностями. Опухшие от многочасового стояния ноги, яркая ослепляющая лампа, направленная прямо в глаза, оплеухи и зуботычины, унижающая брань, страшные вопли за стеной, которые не может заглушить даже аэродинамическая труба, день и ночь ревущая во дворе Лефортовской тюрьмы…

Воспоминания Евгения Гнедина «Себя не потерять» помогают представить кабинет всесильного «нелюдя», к сердцу которого будет взывать в своем письме Марина Цветаева.

Гнедину пришлось побывать в кабинете Берии трижды. В присутствии наркома, и даже по его особым указаниям, двое подручных (одним из них был начальник следственного отдела Кобулов) принялись избивать арестованного, сначала ударами по голове, потом резиновыми дубинками по пяткам, едва он попробовал повторить перед Берией слова о своей невиновности. Не добившись желаемого, палачи бросили заключенного в холодный карцер с каменным полом. А через некоторое время уже снова тащили его в тот же кабинет. «Когда меня вторично отправили в холодную, я потерял представление о времени, – пишет Гнедин. – Ни непосредственно после окончания серии пыток, ни позднее, спокойно размышляя, я не мог определить, как долго длилась эта первая серия: трое, четверо, пятеро суток? Я помню, что, впервые возвращенный ненадолго в камеру, я удивился, узнав, что миновали сутки. Кажется, был утренний туалет заключенных. Бывший полковник, оглядев меня (а программа еще далеко не была завершена), сказал: “Я бы и половины не выдержал!” Боюсь, что знакомство с моим опытом подорвало его стойкость».

Глава 4

В Бедламе нелюдей

1

Уехав из Болшева в Москву после ареста Николая Андреевича Клепинина, Цветаева поселилась с сыном в крошечной проходной комнатке у Елизаветы Яковлевны. Но уже в декабре, благодаря хлопотам Пастернака, они переехали в Голицыно, что под Москвой, в Дом отдыха писателей.

После болшевского затвора и пятимесячного одиночества с не-своими Марина явно переводит дух в голицынском доме. Впрочем, в самом писательском особнячке Цветаева не живет, им сняли комнату в доме неподалеку. Но столуются они вместе со всеми обитателями дома, за общим обеденным столом. Марина Ивановна чувствует себя тут в центре внимания, контингент здесь все же литературный, и многие помнят ее ранние стихи. Свободно и раскованно она поддерживает за столом возникающие литературные темы, охотно рассказывает о Праге и Париже, о французской литературе – и подчас бывает даже весела. Порывисто откликается на малейшие проявления сердечности и быстро завязывает первую дружбу – с самобытной и норовистой, со всеми перессорившейся сорокалетней Людмилой Веприцкой, – та напоминает Марине Анну Ильиничну Андрееву. Веприцкая вскоре уедет, но в голицынском доме все время кто-то уезжает и кто-то приезжает, это уже не изолированное от всего мира Болшево. Появляются новые собеседники – литературовед Евгений Тагер, еврейский писатель Ноях Лурье, сатирик Виктор Ардов; прочная дружба, греющая сердце Цветаевой, завяжется с четой Н. Я. Москвина и Тани Кваниной. Есть, впрочем, и те, кто ее с опаской обходит («белоэмигрантка»! муж и дочь арестованы!), и такие будут всегда, это особая порода робких людей.

Цветаева проживет здесь почти полгода, – в Москве ей жить негде. Настойчивые попытки найти хоть какую-нибудь комнату в столице ни к чему не приводят, хотя Самуил Гуревич активно старается помочь в поисках. Мур учится в шестом классе голицынской школы, и беспрерывно болеет: то грипп, то воспаление легких, то свинка. Между тем Марине Ивановне надо дважды в месяц ездить в Москву: она возит в тюрьму передачи – Сергею Яковлевичу и Але, каждому по две в месяц. Кроме всего прочего, только в момент передачи можно было удостовериться: живы.

Зимняя темнота, ледяной ад промерзших вагонов, вечная путаница с трамваями, замирание сердца в тюремных очередях к роковому окошку… Когда сын здоров, он сопровождает мать в этих поездках.

23 декабря 1939 года – эта дата стоит на письме, которое Цветаева отправила на имя наркома внутренних дел Берии. Очень возможно, что аналогичное письмо было отправлено и на имя Сталина.

Сохранившиеся в архиве варианты выдают мучительную работу над составлением текста.

Абзацы и фразы то вписываются, то вычеркиваются. Марина Ивановна пытается спасти мужа и заслугами своего отца Ивана Владимировича Цветаева перед русской культурой, и революционной биографией Елизаветы Дурново-Эфрон, матери мужа, и личным свидетельством о святой и жаркой вере Сергея Яковлевича в правильность пути Советского государства. В письме подчеркнуты врожденно высокие качества личности Эфрона: благородство, бескорыстие, неспособность к двоедушию… «Утверждаю как свидетель, – пишет Цветаева, – этот человек Советский Союз и идею коммунизма любил больше жизни…»

Тон интимной доверительности неизменно присущ цветаевским письмам, кому бы они ни были адресованы, – это характернейшая их черта. И даже письмо палачу – не нарушает этой традиции! (Текст письма публикуется в Приложении 2)

Какая же бездна иллюзий и надежд должна была еще сохраниться в ее отчаявшемся сердце, чтобы – после всех черновиков и вариантов – остановиться на такой попытке защиты, на такой тональности!

Злой издалека чует злого, мерзавец убежден «от живота», что мир состоит из мерзавцев, только притворяющихся добродетельными; вор уверен, что воруют все и люди делятся лишь на пойманных и поймавших.

Марина Цветаева, автор поэмы «Молодец» и статьи о Пугачеве, наперекор всем очевидным фактам верит, что у самого закоренелого злодея сердце не омертвело до конца. Ей еще не приходит, по-видимому, в голову, что ее адресат – из нечеловеков, о которых она же знала, что они есть! Знала, раз создала еще весной 1939 года эти строки, полные последней горечи:

В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.

Но писать о нелюдях и столкнуться с ними лицом к лицу – это разное. Когда они вдруг вторгаются в твою собственную жизнь – в это почти невозможно поверить; так сознание отказывается верить во внезапную личную катастрофу. Во всяком случае, Марина Ивановна еще надеется, когда пишет эти письма, что ее мужа оговорили – и лжи поверили. Тональность ее письма заставляет думать, что она рассчитывает на самую крохотную долю живого сердца упыря, – может быть, оно еще способно откликнуться на доверительный голос!

Она еще надеется вывести Минотавра из убежища зла – «по ниточке добра», хотя бы ненадолго. Хотя бы ради одного-единственного доброго дела…

Все еще верит – в декабре страшного для нее 1939 года.

Не потому ли еще теплится в ней эта безумная вера, что к моменту написания она не могла не знать от Пастернака, что несколько лет назад аналогичное письмо Ахматовой Сталину – помогло! Муж и сын Анны Андреевны были освобождены тогда почти сразу. Правда, впоследствии их снова арестовали – но это уже другой вопрос.

(Почему миновала Цветаеву судьба «жены врага народа»? Кто может дать ответ!4 Советская практика говорит только о том, что правила в этом – как и во многом другом – не существовало. Спасли ли ее от ареста причуды чьей-то «высокой» милости? – или простого недосмотра? обычной российской неразберихи? Из самого ближайшего круга Эфрона были уже арестованы жены Афанасова и Шухаева… Марина Ивановна могла знать об этом. С 1937 года в Мордовии, в Потьме, уже существовало специальное отделение в лагере: для «членов семьи» репрессированных «врагов народа». На высоком уровне считалось, что все они – потенциальные мстители за родных!)