В следственном деле Эфрона под протоколом судебного заседания есть карандашная пометка. Из нее следует, что приговор приведен в исполнение: в отношении Афанасова – 27 июля, супругов Клепининых, Эмилии Литауэр и Толстого – 27 августа 1941 года.

Эфрон здесь не упомянут. Он был расстрелян позже всех других – 16 октября 1941 года. Эта дата внесена в дело Эфрона только 8 августа 1989 года; справка, подтверждающая дату, подписана начальником Центрального архива КГБ И. М. Денисенко.

И последнее. Поведение Эфрона в застенках НКВД позволяет нам в полной мере оценить отношение Марины Цветаевой к своему мужу, проявленное ею на допросах во французской полиции в октябре и ноябре 1937 года. Это неколебимая и высокая преданность жены самому близкому человеку в тяжкий час испытаний – поверх всех политических расхождений. Этой преданностью будут спекулировать любители скорых обличений, имя же им – легион. «Всё знала и покрывала!» При этом – не только никаких фактов, но и никакого представления ни о личности самого Эфрона, боготворившего и оберегавшего свою семью, ни о нормах конспиративности в среде сотрудников Учреждения – просто «соображения», с явственно ощутимой сладострастной примесью наговоров («не могла не знать»). На всякий роток не накинешь платок…

Мужество и нравственная безукоризненность поведения Эфрона в застенках НКВД неоспоримы. Он не только никого не оговорил, но не позволил и себе самому уклониться от долга и правды, как он их понимал. Последовательно отвергая ложь, он не согласился участвовать в грязном спектакле, который ему предлагали. Уже эта стойкость не позволяет ставить его на одну доску с теми его «коллегами» по Учреждению, которые совершали преступления с холодным цинизмом людей, отлично знавших, кому и чему они на самом деле служат.

Другое дело, что высоких душевных качеств оказалось недостаточно, чтобы в иезуитских испытаниях, которые уготовили своему современнику тридцатые годы XX века, избежать сетей изощренной лжи и ее растлевающего влияния.

Ядовитые софизмы о «пользе отечества» обманули не одного Эфрона. Они были отработаны незаурядными «ловцами душ» с площади Дзержинского в Москве, отработаны как раз в расчете на людей, готовых к самопожертвованию во имя высокой альтруистической идеи.

Увы, расчет оправдался. И число его жертв нам еще предстоит узнать…

Глава 5

Елабуга

1

Любое самоубийство – тайна, замешенная на непереносимой боли.

И редки случаи – если они вообще существуют, – когда предсмертные записки или письма объясняют подлинные причины, толкнувшие на непоправимый шаг. В лучшем случае известен конкретный внешний толчок, сыгравший роль спускового механизма. Но ключ к тайне мы не найдем в одних только внешних событиях. Он всегда на дне сердца, остановленного усилием собственной воли. Внешнему давлению можно сопротивляться – и поддаться ему, на всякое событие можно отреагировать так – или иначе; запасы сопротивляющегося духа могут быть истощены, а могут еще и собраться в решающем усилии. Душевное состояние самоубийцы в роковой момент – вот главное. Но увидеть изнутри человека в этой предельной ситуации – задача почти невозможная. Тем более когда это касается личности столь незаурядной, как личность Марины Цветаевой.

Все это так. Оговорки необходимы. А все же наш долг перед памятью великого поэта – собрать воедино все подробности и обстоятельства, дабы полнее представить картину трагедии, последний акт которой разыгрался 31 августа 1941 года в маленьком городе Елабуге. Ибо есть в этой картине совсем непрописанные места. Оттого и распространилось так много версий гибели Цветаевой: каждая есть, по существу, попытка утолить беспокойство, которое возникает вокруг всякой тайны. Что бы ни утверждали иные знатоки, пытающиеся поставить тут точку, всякий раз получается лишь запятая – или многоточие.

Загадка Елабуги остается; быть может, она останется навсегда.

Так не будем и делать вид, что тут все уже ясно. Хотя бы потому что есть подозрение: если объявить елабужский период в биографии поэта проясненным, это может оказаться на руку тем, кто знает о нем больше, чем мы с вами.

Вот почему я вижу смысл в том, чтобы пристальнее вглядеться в последние дни Цветаевой. И обозначить неясности, сформулировать вопросы, на которые сегодня еще нет ответов. Тогда со временем они могут обнаружиться. Расчистим же для них место.

Все, кто встречался с Мариной Ивановной в те полтора месяца, которые отделили день ее отъезда с сыном в эвакуацию от начала войны, сходятся в утверждении, что состояние ее духа было крайне напряженным и подавленным.

Причин для этого было достаточно и до 22 июня. И все же нападение Германии и стремительное продвижение гитлеровских войск в глубь страны Цветаева, по свидетельству многих, восприняла как глобальную катастрофу почти с предрешенным исходом. Незажившими ранами сердца оставались для нее судьба Чехословакии и быстрое падение Франции. В Праге и Париже жили близкие ей люди. Зримо стояли перед глазами места, где она радовалась и тосковала, мучилась над недающейся строкой и версту за верстой вышагивала по всем тропинкам и улочкам. Теперь все они: и знакомые лица, и холмистые предместья Праги, и уютные кривые переулки Мёдона – утонули в тени безумного фюрера.

Марина Цветаева: беззаконная комета - i_287.png

Марина Цветаева, Лидия Либединская, Алексей Крученых, Мур. Июнь 1941 г.

Ей могло иногда казаться, – с ее-то отношением к мифу как к закономерности бытия, проступающей сквозь быт! – что это ее саму неумолимо настигает цокот копыт того коня со Всадником, от которого некогда тщетно убегал бедный Евгений. Теперь этот цокот был слышен уже в Москве…

В середине июля 1941 года Цветаева проведет двенадцать дней за городом, вблизи Коломны, на даче у своих литературных друзей.

Но с 24 июля она снова в Москве.

Уже начались налеты немецких бомбардировщиков на столицу, ежедневно ревут сирены воздушной тревоги; в домоуправлениях формируют отряды, дежурящие на крышах домов во время налетов, чтобы гасить зажигательные бомбы. Город преобразился; окна домов перекрещены полосками из газетной бумаги, чтобы не вылетали стекла от воздушной волны при взрывах бомб. На многих перекрестках висят рупоры громкоговорителей, по вечерам в небо поднимаются громоздкие туши аэростатов.

В эти дни Цветаеву часто встречают в скверике перед «домом Ростовых» на улице Воровского (бывшей Поварской), где теперь – после старорежимных дворянских семей, после Чека, после Наркомата по делам национальностей и после Дворца искусств – разместилось правление Союза советских писателей. Тут некогда молодая Марина слушала странные и вдохновенные речи Андрея Белого, выступавшего перед «ничевоками». Ныне здесь толкутся московские литераторы, жадно узнавая друг от друга новости – фронтовые и городские.

И настойчивым рефреном то в одной группе, то в другой звучит слово «эвакуация».

Первый эшелон московских литераторов и их семей отбыл из Москвы 6 июля. То есть в тот самый день, когда Военная коллегия Верховного суда вынесла смертный приговор Сергею Эфрону.

Теперь составлялись списки тех, кто поедет следующим эшелоном. Ближайший уходил 27-го.

Цветаева спрашивает совета чуть ли не у каждого, с кем она хоть мало-мальски знакома: уезжать или оставаться?

А если уезжать, то куда? И с кем?

Ей был необходим спутник-поводырь даже в те далекие тихие дни, когда она приезжала из чешской деревни в Прагу по делам. Как же было не искать теперь кого-нибудь, с кем можно решиться на то страшное-неведомое, что называлось словом «эвакуация». Слишком хорошо она знала свою непригодность ко всем сферам практической жизни, где надо «устраиваться», хлопотать и добиваться.

Между тем в эти дни испытаний около нее нет человека, кто бы за нее мог решить и сделать, что нужно. «У меня нет друзей, а без них – гибель», – записывала Марина Ивановна в рабочую тетрадь еще в мае 1940 года. За год ситуация не изменилась.