23 сентября – стихотворение, начинающееся: «Запах, запах / Твоей сигары! / Смуглой сигары запах!..» Тут, правда, упомянуты и Монако, и Вена, и рокот Темзы… А все-таки, все-таки… Наибольшая улика – само изобилие стихов со второй половины августа, с преобладающим в них настроем горечи, утраты, тоски, растерянности. Это верный знак глубинной взволнованности Цветаевой: стихи проливаются, как из набрякшей тучи, – одно за другим, пока наконец не просветлеет. И вот созданные 1 сентября:
Теперь предложим возможное объяснение. Сергей Эфрон вернулся домой, окончив Петергофское училище, к середине июля. С этого момента и возникает во весь рост проблема, не беспокоившая Марину раньше: Никодим Плуцер-Сарна.
Его привели с собой в Борисоглебский переулок почти год назад сестра Ася с Маврикием Александровичем. Никодим Акимович был сослуживцем Маврикия, экономистом. Польский еврей по происхождению, он с акцентом говорит по-русски, курит сигары, худощав, элегантен, немногословен, черноволос и черноглаз. На следующий день после этой встречи сестрам приносят от него две корзины цветов. Марине – изысканную корзину незабудок Через некоторое время Ася, приехав снова из Александрова, где она теперь живет, застает у Марины Никодима Акимовича и по взволнованным лицам догадывается, что прерванный ее появлением разговор крайне волнует обоих. С присущим ей тактом младшая сестра подсаживается рядом – «и далее, – как она пишет, – потекла волшебная беседа». Это май 1916 года.
О Плуцер-Сарна известно очень мало. Сохранились, однако, три его письма Марине. Все три написаны в 1917 году: одно в январе и два в июне. Все отправлены из Нижнего Новгорода, куда Никодим Акимович регулярно ездит по долгу службы.
Это странные письма; они кажутся скорее женскими – или письмами очень юного человека; между тем их автор старше Марины на десять лет. В письмах нет прямых любовных признаний, и все-таки это несомненно любовные письма.
В Нижнем Новгороде Плуцер-Сарна познакомился – скорее всего, по просьбе Марины – с ее мужем и чуть ли не влюбился в него.
27 января 1917 года: «Это все так сразу свалилось на меня, что я только постепенно овладеваю переживаниями. Мне нестерпимо грустно. Я больше ничего не в состоянии написать Вам, Марина. Остальное я мог бы передать Вам только шепотом… во мне только острое пронзительное чувство тоски по Вас, милая Маринушка…» В другом письме, уже июньском: «Я пьян от тоски… Когда, Маринушка, я держу в руках Вашу светлую головку и вглядываюсь в Ваши зеленые глаза, через всю стихию полета страсти, тоски, восторга, чую явственно весь меня поглощающий ритм Вашей души. Это мой собственный ритм – это две реки сливаются в один широкий могучий поток…
Никодим Плуцер-Сарна
Вы поймете, Маринушка, как Вы мне необходимы. Без Вас я проживу у чужих людей молчальником, в холоде, изредка согреваемый пламенем чужих костров. Мы с Вами, Маринушка, двое БЛАГОРАЗУМНО несчастных БЕЗУМНО счастливых людей».
Наконец, строки последнего (из сохранившихся) письма, от 26 июня: «Я сел у столика и с радостию, безумной, безудержной, думал о жизни, о Вас, Марина… Это маленькое купе – дом мой. В нем я освобожденный, настоящий, безудержный, безнаказанный, с душой-вольницей.
Марина, мне необходимо жить и любить. Я с горечью думаю о своей судьбе. Захотелось… жизни вдвоем, простых слов, восторга, отраженного чужой душой».
Кроме писем он шлет Марине из Нижнего еще и телеграммы…
Возможно, в текстах этих писем сказывается неродной язык. Тем простодушнее предстает в странной их стилистике романтическая душа взрослого мужчины, взволнованная до самых глубин. И все это, заметим, написано буквально накануне возвращения Эфрона из Петрограда. Но и Никодим женат! Его жена Таня с восхищением и преданностью относится к Марине. И в течение ближайших двух лет, по крайней мере, оба они будут самоотверженно помогать Цветаевой во всех ее бытовых хлопотах и неурядицах.
Но с возвращением Сергея отношения – даже если они уместились в платонических рамках – осложняются. Не от этой ли ситуации так срочно спасается Марина? Ни она, ни Никодим не собираются ничего рушить в своих семьях. Значит, что же – разрыв? Отказ? Обман? Одно другого невозможнее.
Однако нашу фантазию, которая всегда норовит устремиться по протоптанной дорожке, придется укротить. Еще за год до обсуждаемой ситуации, 21 июля 1916-го, она отвечала на неожиданно полученное ею тогда – после пятилетнего перерыва! – письмо от Петра Юркевича – того самого Понтика. И в ее письме-ответе – признания, которые игнорировать не стоит, хотя бы потому, что искренность их Цветаева подтвердила всей своей дальнейшей жизнью. «Долго, долго, – с самого моего детства, – пишет она, – с тех пор, как я себя помню, – мне казалось, что я хочу, чтобы меня любили. Теперь я знаю и говорю каждому: мне не нужно любви, мне нужно понимание. Для меня это – любовь. А то, что Вы называете любовью (жертвы, верность, ревность), берегите для других, для другой, – мне этого не нужно. ‹…› Есть у меня еще другие горести с собеседниками. Я так стремительно вхожу в жизнь каждого, который мне чем-нибудь мил, так хочу ему помочь, “пожалеть”, что он пугается – или того, что я его люблю, или того, что он меня полюбит и что расстроится его семейная жизнь. Этого не говорят, но мне всегда хочется сказать, крикнуть: “Господи Боже мой! Да я ничего от Вас не хочу. Вы можете уйти и вновь прийти, уйти и никогда не вернуться – мне все равно, я сильна, мне ничего не нужно, кроме своей души!” ‹…› А я хочу легкости, свободы, понимания, – никого не держать и чтобы никто не держал!»
Похоже, что Никодим Плуцер-Сарна был не из пугливых, – но самой Марине пора было надевать узду на собственное чувство. Наступала пора пересадки из «Теперь» во «Всегда» – так она сама это назвала позже в письме к Рильке. Любовь во времени – вещь неблагодарная, сама себя уничтожающая, – напишет Цветаева в 1926 году, – с ней надо уметь справляться. Марина умеет, но для этого все же необходимо терпение и, видимо, уединение. «Что трудней – сдержать лошадь или пустить ее вскачь? И – поскольку лошадь, которую мы сдерживаем, – мы сами – что мучительней: держать себя в узде или разнуздать свои силы? Дышать или не дышать?»
«Всякий раз, когда я отказываюсь, я чувствую, как внутри меня содрогается земля ‹…› Мой отказ называется еще так: не снисходи – ничего не оспаривай у существующего порядка…» Это написано уже в 1934-м.
Есть важная запись на страницах сборника «Вёрсты», объединившего стихи, написанные Цветаевой в 1916 году. Запись сделана автором через много лет, по просьбе владельца книжки Алексея Крученых, под стихотворением «Руки даны мне – протягивать каждому обе…». Вот ее текст: «Все стихи отсюда – до конца книги – и много дальше – написаны Никодиму Плуцер-Сарна, о котором – жизнь спустя – могу сказать, что сумел меня любить, что сумел любить эту трудную вещь – меня…»