Просьба о советском гражданстве вовсе не была резким поворотом на сто восемьдесят градусов, как любят порой утверждать малоосведомленные авторы. То была как раз постепенная и даже чуть ли не естественная эволюция людей, которые не родились ни политическими мыслителями, ни даже политическими борцами. Просто совестливые и неравнодушные люди в 1917–1918 годах не могли примириться с гибельным в их глазах развитием событий на родине – и потому оказались в рядах Белой армии, сражавшейся с большевиками. Но позже эволюция их взглядов прошла через угасший ореол Добровольчества, разъеденного корыстью и злобой. (О чем Эфрон писал в статье «О Добровольчестве», опубликованной в 1924 году журналом «Современные записки» – Париж, № 21.) Далее эволюция прошла через пересмотр верований «отцов» (старой революционно настроенной интеллигенции), через поиски своего пути к реформированию общества.
Существеннейшим этапом на этом пути стало изменение оценки событий 1917 года: слепое неприятие этих событий сменилось отношением к революции как к социальной стихии, с которой необходимо считаться как с реальностью. Дальше – больше: терпимость к лозунгам Октября, наивное доверие к заявленным планам хозяйственных преобразований, обольщение нэпом… Тут-то и подоспели льстивые ловкие люди, прикрытые невинной службой в парижском торгпредстве и полпредстве…
Нет, не крутой и неоправданный поворот, а скорее мощно затягивающая воронка «чары», как назвала бы это Цветаева. Обольщение «ликом добра» – по цветаевскому определению, опаснейшим из обольщений – вот на что это похоже…
2) О слежке П. Н. Толстого за Гаяной сообщили прочитанные мной протоколы допросов; вряд ли это было известно ранее.
Но еще в 1935 году кто-то из советских писателей, приехавших в Париж на Антифашистский конгресс деятелей культуры, рассказал Эфрону другую новость. А именно: что П. Н. Толстой настрочил донос и на собственного знаменитого родственника, гостеприимством которого он пользовался. Он не рассчитал, однако, что у Алексея Николаевича Толстого оказались преданные ему люди в ленинградском НКВД. Они не только не дали хода бумаге, но тут же сообщили самому писателю о ретивости его постояльца.
Вернувшись на родину, Сергей Яковлевич решительно избегал встреч с П. Н. Толстым и предупреждал других, общавшихся с Павлом Николаевичем, о необходимости соблюдать с ним сугубую осторожность.
3) Тема связи с масонскими организациями (при этом следователь неизменно пишет «массоны») мельком возникала еще на первом допросе Эфрона. Он высказался тогда вполне определенно: да, такая связь у него была – по прямому указанию органов НКВД в Париже, «ибо я был их секретным сотрудником». Это признание соседствовало с другим, уже упоминавшимся: П. С. Арапов вступил в контакт с иностранными разведками также по заданию ГПУ Однако Клепинин на этой очной ставке дает следствию новый ход: связь с русскими масонами в Париже как раз и означала прямую службу Эфрона во французской разведке! Утверждение сочинено, несомненно, по подсказке самих следователей; не мытьем, так катаньем им необходимо обвинить Эфрона в шпионаже.
В протоколах допросов Клепинина содержатся и другие, на этот раз достоверные, сведения о контактах Эфрона с одной из масонских лож. Сергей Яковлевич, утверждает Клепинин, прочел там доклад (или даже доклады) и в конце концов был «посвящен в высшую ступень». Официальная справка в следственном деле Эфрона назвала конкретную масонскую ложу, в которую вошел Сергей Яковлевич, – «Гамаюн».
4) Отметим, что Нине Клепининой разрешили приехать в Россию с сыновьями почти сразу вслед за мужем, а Цветаеву не выпускали из Франции еще полтора года. До опубликования переписки Цветаевой с Ариадной Берг [72] еще не было так очевидно, что вовсе не сама Марина Ивановна решала в эти месяцы – возвращаться ли ей с сыном в Россию – и когда именно возвращаться. Из переписки же стало ясно: судьба Цветаевой с момента побега мужа ей самой уже не принадлежала. Документы на выезд она подала в конце 1937 года, спустя примерно месяц после исчезновения Сергея Яковлевича. И с лета 1938 года стала ждать отъезда буквально со дня на день. Однако ее почему-то держали во Франции. Потому ли, что просто забыли о ней – или выжидали «нужного» часа?
В самом деле, удобнее было держать ее с сыном во Франции как бы в качестве заложницы, – для уверенности в поведении Эфрона на родине. Оступится – не разрешим приехать жене и сыну. И еще что-нибудь с ней, семьей, может случиться. Эфрону ли об этом не знать…
Однако к лету 1939 года арест самого Сергея Яковлевича был уже предрешен. И Цветаева с сыном понадобились уже в Москве – для той же цели. Дабы их арестом можно было шантажировать Эфрона на допросах, – известно, что это нередко применялось в тогдашней практике НКВД.
Впрочем, зная российские особенности, можно объяснить длительную отсрочку выезда Цветаевой из Франции и попроще. Так, как предлагает это объяснить в своей книге Мария Белкина. Подсунули, дескать, в начале лета 1939 года забытую бумажку некоему делопроизводителю – тот отнес кому надо… И возвращение великого поэта на родину разрешено. Что ж, и такое возможно…
5) Эмилию Литауэр допрашивают о Цветаевой 19 февраля 1940 года – и тоже других тем в этот день не возникает. Следователь спрашивает:
– С какими антисоветскими организациями была связана Цветаева во Франции? С кем из лиц, враждебно настроенных к СССР, она встречалась?
Литауэр называет в ответ журнал «Современные записки», газету «Евразия», эсеров Бунакова-Фондаминского и Лебедева, «агентов иностранных разведок» Святополк-Мирского, Трейл, Клепининых. Антисоветские настроения Цветаевой, говорит Эмилия, выразились в ее стихах о Белой армии и царской семье. По приезде в Болшево, записывает следователь, «в своем кругу она не стеснялась заявлять, что приехала сюда, как в тюрьму, и что никакое творчество для нее тут невозможно».
6) Дочь бывшего военного министра Временного правительства А. И. Гучкова, она рано вышла замуж за П. П. Сувчинского, одного из виднейших в русской эмиграции двадцатых годов «евразийцев». К концу 1925 года или к самому началу 1926-го относится знакомство супругов Сувчинских с Цветаевой. В письме от 24 ноября 1979 года к автору этой книги Вера Александровна (во втором браке – Трейл) так вспоминала об этом знакомстве: «Познакомились мы – да, почти сразу после их (Цветаевой и Эфрона. – И. К.) приезда в Париж. ‹…› Виделись часто. Мне было лет 19–20. Стихи ее я открыла, сама для себя, раньше и была потрясена. Потом прочла у Мирского – “распущенная москвичка” – и когда он приехал из Лондона (он проводил каникулы во Франции), я устроила скандал: “Ах ты, великий критик! Ты ровно ничего не понимаешь! Она гениальный поэт”. Он покорно перечел и сказал, что, пожалуй, я права. А когда она появилась в Meudon (раньше она жила у каких-то Черновых, не помню где) – мы все отправились знакомиться – Петр (мой муж), Дим (Мирский) и я».
«Писала она мне редко, – вспоминает Трейл в том же письме, – мы слишком часто виделись – эти 3–4 письма у меня… сгорели. Помню фразу (лестное запоминается!) – “Большому кораблю большое плаванье”. Т. е. она считала меня очень умной. А я знала, что она необычайный поэт… Не вижу, чем она меньше, чем, например, Пастернак…»
В одном из уцелевших от пожара писем Цветаевой к В. А. – щедрое признание несомненных, в глазах Марины Ивановны, достоинств молодой Сувчинской: ума, гордости и даже «душевного целомудрия», Однако спустя несколько лет отношение Цветаевой к В. А. решительно изменится: среди причин главной была та, что В. А. втягивала Ариадну Эфрон в политические страсти, способствуя тем самым углублявшемуся отчуждению матери и дочери.
Уже после развода В. А. с Сувчинским Эфрон вовлекает ее в работу советской разведки, с которой он сам себя связал с начала тридцатых годов. В этой деятельности В. А. находит выход присущей ей активности, энергии и авантюризму, унаследованным от отца. А также способности очаровывать людей самого разного круга.