(Подтверждение рассказу я нашла и в письмах Ариадны Сергеевны Эфрон. В двух письмах, адресованных в разное время разным людям, дочь Цветаевой повторяет знакомую нам мысль теми же словами: «9-го апреля похоронила последнего, кажется, человека, которому здесь, в России, могла говорить: “а помнишь?” – мужа моей давней приятельницы Нины Гордон; не знаю, знаешь ли ты ее. Мы с ним дружили еще во Франции, а с ней с первых дней моего приезда в СССР…» И еще в письме от 28 августа 1974 года примерно то же: «…какое счастье, когда каждое горе – пополам. А мне уже давно некому сказать: “а помнишь?” – хотя бы это сказать!»
Это неожиданное эхо – важный опознавательный знак. Очевидно, что в Елабуге Цветаева повторила незнакомой девушке то, что не раз говорилось в их доме и что безотчетно, как губка, впитала в себя Аля, выросшая под мощным излучением материнской личности…)
Эпизод этот в очередной раз опровергает версию о самоубийстве в Елабуге как акте, совершенном в состоянии разрушенной психики. Нет, и свидетельство Чуковской, и свидетельство Молчанюк, становясь в ряд с тремя предсмертными письмами, написанными обдуманно и трезво, – исключают возможность такой трактовки.
Добавим еще, что и бесхитростный Сизов, говоря о впечатлении, какое на него произвела Цветаева, подчеркивал: не похоже было, чтобы она готовилась тогда к чему-то страшному. Он чувствовал в ней, наоборот, желание вырваться из беды, что-то сделать для этого. «Устремленность в ней была», – настаивал Алексей Иванович…
Почему же не осуществился план отъезда в Чистополь 30 августа?
Может быть, по очень простой причине: просто потому, что ни в тот день, ни в ближайшие не оказалось пароходного рейса на Чистополь. Рейсы были тогда, по словам той же Молчанюк, весьма нерегулярными. Ведь именно поэтому – из-за отсутствия парохода – и сама Нина застряла тогда в Елабуге, хотя она получила от матери телеграмму и торопилась вернуться обратно.
Но вот еще одна запись в дневнике Мура: 30 августа упомянуты две «литературные дамы» – Ржановская и Саконская, из бывших попутчиц по пароходу. Они обсуждают с Цветаевой вопрос о переезде в Чистополь.
Именно они, пишет Мур, отговаривают Марину Ивановну уезжать! Они считали, что раз там, в Чистополе, нет ничего определенного, то и в Елабуге можно отыскать работу.
И Цветаева находит силы сделать последнюю попытку вытащить себя и сына из болота безнадежности.
Она идет – на больных ногах! – в пригород Елабуги, в овощной совхоз: там, сказали ей, можно договориться о заработке. Идет – и предлагает председателю совхоза свои услуги: вести переписку, оформлять какие-нибудь бумаги.
– У нас все грамотные! – отрезал председатель.
Через несколько дней с тем же председателем случилось разговаривать одной молодой женщине, врачу. Слух о самоубийстве уже дошел тогда до совхоза. И председатель уже понял, что приходила к нему именно та усталая немолодая женщина, которая на следующий же день покончила с собой. «Я дал ей тогда пятьдесят рублей, просто чтобы не отпускать ни с чем, – рассказывал председатель. – Но она ушла, оставив деньги на моем столе. А больше я ничего не мог…» Эту подробность спустя много лет сообщила женщина-врач в письме к И. Г. Эренбургу…
Милостыня, поданная в тяжкие дни великому поэту, – не сыграла ли и она свою роль?
Кто отважится на попытку воссоздать мысли и чувства Цветаевой, возвращавшейся ни с чем долгой дорогой – обратно, на улицу Ворошилова?
Вспоминала ли она, как в Голицыне в предновогоднюю ночь она зашла в комнату Веприцкой, с которой успела подружиться. Та держала в это время в руках раскрытый томик Тютчева. Марина Ивановна попросила показать ей заложенное место и прочла строфу:
– Это про меня, – сказала тогда Марина Ивановна, – ведь я постучала к Вам, и Вы сказали, чтобы я вошла. Поэтому эта строфа непременно относится ко мне.
И есть еще свидетельство, теперь уже не поддающееся проверке, – о прогулке, имевшей место незадолго до рокового дня.
Александр Соколовский (тогда еще совсем юный приятель Мура, обожавший поэзию) рассказывал, что Цветаева предложила ему однажды погулять вместе по Елабуге. Они сделали не один крут; Марина Ивановна все время говорила на одну тему: о самоубийстве Маяковского. Что именно говорила, мы не знаем – Соколовский уже ушел из жизни.
Когда ее жалели друзья, Цветаеву тут же отпускало напряжение, помогавшее ей оставаться в форме, – слезы выступали на глазах, она не могла их удержать. Чужая доброта делала ее слабой, выставляла на яркий свет всю ее незащищенность.
И еще эпизод тех дней.
Десятилетний мальчик, тоже из эвакуированных, в один из теплых августовских дней забрел, гуляя, в пустующее здание церкви Покрова Божьей Матери, полуразрушенные купола которой видны были из окон дома, где жила Цветаева. Он заходил сюда уже много раз, подолгу разглядывал фрески, частично еще сохранившиеся на стенах. В тот день он увидел женщину с коротко стриженными полуседыми волосами. Щурясь, она вглядывалась в росписи стен, и мальчик заметил, что разглядывала она фреску со знакомым ему сюжетом. На ней святой Николай Мирликийский удерживал руку палача, который занес над о сужденными свой меч.
– Он спасет их, – сказал мальчик женщине. – Ведь они ни в чем не виноваты.
– Я это знаю, – ответила женщина, поворачиваясь к мальчику.
И они разговорились. Он удивился ее лицу – оно было какое-то очень необычное.
– Где вы живете? – спросил мальчик.
– Тут, рядом, у фонтала, знаешь? – сказала женщина и улыбнулась ему. Фонтал – это звучит совсем как фонтан. Но мальчик знал, о чем говорила женщина: то была елабужская портомойня, где женщины полоскали белье. Обычная водопроводная труба торчала там из земли, из нее, журча, вытекала вода.
Мальчик и сам жил неподалеку, на той же улице Ворошилова.
Они вместе вышли из церкви и еще немножко друг с другом поговорили.
А через день-другой мальчик увидел на их улице запряженную повозку и на ней – открытый гроб. Мальчик уже слышал об удавленнице, он подошел поближе к гробу и, заглянув в него, увидел знакомое странное смуглое лицо с тонким носом. Он узнал ее сразу – и убежал, потрясенный. Это была первая смерть, с которой он столкнулся в своей маленькой жизни.
Станислав Романовский позже жил в Москве. И он сказал мне, что мог бы еще многое добавить, относящееся к обстоятельствам трагического конца великого поэта. Но зачем? Пусть, говорит он, вершится Божий суд, а не людской… И только о той встрече в церкви он и рассказал – потому что тут уж никакие кривотолки ничего не могут исказить…
Что же стало последней каплей?..
Анастасия Ивановна Цветаева считала, что роль эту сыграла ссора с сыном 30 августа вечером.
Но не в первый раз мать с сыном говорили на повышенных тонах. По сохранившимся дневникам и письмам Георгия Эфрона легко сделать заключение о том, что к августу 1941 года характер его вполне сложился – ему шел уже семнадцатый год. Стремление к самостоятельности проявилось в нем еще во Франции, и теперь матери с каждым днем становилось труднее руководить сыном. Но, как и в случае с Ариадной, Цветаева не умела с этим примириться.
Покровская церковь в Елабуге
Мне повезло встретиться с одним из елабужских краткосрочных друзей Мура, – от него я и услышала: мать сыну постоянно что-то разрешала и запрещала: читать ли ту или другую книгу, дружить ли с тем мальчиком, а не с этим; другу и сверстнику Мура это казалось странным.